И сейчас уже в квартирах в Киеве горит свет, из кранов течет вода, идут ремонты, на улицах чисто и ходит по улицам этот самый коммунальный трамвай».
Булгаков подробно рассказывает о достопримечательностях сегодняшнего Киева, о населении, нравах и обычаях нового времени, о слухах, которые прежде всего идут с еврейского базара, о трех церквах Киева и антирелигиозной пропаганде, об аскетизме киевлян: Нэп катится на периферию медленно, с большим опозданием. В Киеве теперь то, что в Москве было в конце 1921 года. Киев еще не вышел из периода аскетизма. В нем, например, еще запрещена оперетка. В Киеве торгуют магазины (к слову говоря, дрянь), но не выпирают нагло «Эрмитажи», не играют в лото на каждом перекрестке и не шляются на дутых шинах до рассвета, напившись «Абрау-Дюрсо».
И финал встречи с родным городом оптимистический: «Город прекрасный, город счастливый. Над разлившимся Днепром, весь в зелени каштанов, весь в солнечных пятнах.
Сейчас в нем великая усталость после страшных громыхающих лет. Покой.
Но трепет новой жизни я слышу. Его отстроят, опять закипят его улицы, и станет над рекой, которую Гоголь любил, опять царственный город. А память о Петлюре да сгинет».
А читаешь «Золотистый город», опубликованный в четырех номерах «Накануне» за сентябрь — октябрь 1923 года, и словно видишь живые, прекрасные картины новой жизни, создаваемой умом, сердцем, руками людей, только что объединенных в единый и могучий Советский Союз и показавших всему миру свои немалые достижения в сельском хозяйстве.
Булгакова радует возникшая на болоте сельскохозяйственная выставка, созданная в неслыханно короткие сроки. С каким презрением описывает он нэпмана и его Манечку, гремящую и сверкающую «кольцами, браслетами, цепями и камеями», эта пара враждебна той «буйной толчее», которая спешит на выставку. Нэпман «бормочет»:
«— Черт их знает, действительно! На этом болоте лет пять надо было строить, а они в пять месяцев построили!»
Булгаков бывает в павильонах, на площадях, где возникают митинги, и всюду видит картины новой жизни, бодрых, жизнестойких людей. В одном из павильонов — гипсовые мощные торсы с серыми пожарными шлангами. И рядом — надписи о том, как бороться с пожарами в деревне. Заманчиво пахнет из Туркестанского павильона — там гигантские самовары, бараньи освежеванные туши для шашлыка, готовят пельмени черноголовые узбеки. В Доме крестьянина он увидел театрализованное представление, в котором «умные клинобородые мужики в картузах и сапогах» осуждают одного глупого, «мочального и курносого, в лаптях» за то, что он бездумно, без всякого понятия «свел целый участок леса». Павильон Табакотреста, павильон текстильный, павильон Центросоюза — точные детали, подробности, живые сцепки, густые толпы посетителей. Вот одна из них: три японца подходят к алюминиевой птице, гидроплану, двое благополучно влезли и нырнули в кабину, а третий сорвался и шлепнулся в воду. «В первый раз в жизни был свидетелем молчания московской толпы. Никто даже не хихикнул.
Не везет японцам в последнее время…»
Булгаков присутствует на диспуте на тему «Трактор и электрификация в сельском хозяйстве», слушает профессора-агронома, доказывавшего, что нищему крестьянскому хозяйству трактор не нужен, «он ляжет тяжелым бременем на крестьянина». Ему возражает «возбужденный оратор» в солдатской шинелишке и картузе:
«— …Профессор говорит, что нам, мол, трактор не нужен. Что это обозначает, товарищи? Это означает, товарищи, что профессор наш спит. Он нас на старое хочет повернуть, а мы старого не хотим. Мы голые и босые победили наших врагов, а теперь, когда мы хотим строить, нам говорят ученые — не надо? Ковыряй, стало быть, землю лопатой? Не будет этого, товарищи („Браво! Правильно!“)».
«И в заключительном слове председатель страстно говорит о фантазерах и утверждает, что народ, претворивший не одну уже фантазию в действительность в последние 5 изумительных лет, не остановится перед последней фантазией о машине. И добьется.
― А он не фантазер?
И рукой невольно указывает туда, где в сумеречном цветнике на щите стоит огромный Ленин».
Конечно, Булгаков видел не только эти радостные, оптимистические картины. Он видел не только творцов новой жизни, «клинобородых мужиков, армейцев в шлемах, пионеров в красных галстуках, с голыми коленями, женщин в платочках… московских рабочих в картузах», но и тех, кто все еще исподтишка шипел при виде этого изобилия и буйных красок жизни:
«Даму отрезало рекой от театра. Она шепчет:
― Не выставка, а черт знает что! От пролетариата прохода нет. Видеть больше не могу!
Пиджак отзывается сиплым шепотом:
― Н-да, трудновато.
И их начинает вертеть в водовороте».
Нет сомнений в том, что сам Булгаков с клинобородыми мужиками и московскими рабочими в картузах, с «возбужденным оратором» в солдатской шинелишке, с народом, который гулом одобрения встречает каждое упоминание об Ильиче, с теми, кто совершает «непрерывное паломничество» к знаменитому на всю Москву цветочному портрету Ленина: «Вертикально поставленный, чуть наклоненный двускатный щит, обложенный землей, и на одном скате с изумительной точностью выращен из разноцветных цветов и трав громадный Ленин, до пояса. На противоположном скате отрывок его речи».
А перед этими словами Булгаков описал свои впечатления от посещения павильона кустарных промыслов, где увидел «маленький бюст Троцкого» — из мамонтовой кости. «И всюду Троцкий, Троцкий, Троцкий. Черный бронзовый, белый гипсовый, костяной, всякий».